Неточные совпадения
Хлестаков. Впустите
их, впустите!
пусть идут. Осип скажи
им:
пусть идут.
Послушайте ж, вы сделайте вот что: квартальный Пуговицын…
он высокого роста, так
пусть стоит для благоустройства на мосту.
Пусть машет, а ты все бы таки
его расспросила.
Беги сейчас возьми десятских, да
пусть каждый из
них возьмет…
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми
их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему.
Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Скотинин. Это подлинно диковинка! Ну
пусть, братец, Митрофан любит свиней для того, что
он мой племянник. Тут есть какое-нибудь сходство; да отчего же я к свиньям-то так сильно пристрастился?
— Кто хочет доказать, что любит меня, — глашал
он, — тот
пусть отрубит указательный палец правой руки своей!
— Я не понимаю, как
они могут так грубо ошибаться. Христос уже имеет свое определенное воплощение в искусстве великих стариков. Стало быть, если
они хотят изображать не Бога, а революционера или мудреца, то
пусть из истории берут Сократа, Франклина, Шарлоту Корде, но только не Христа.
Они берут то самое лицо, которое нельзя брать для искусства, а потом…
Но нет, я не доставлю
ему этого наслаждения, я разорву эту
его паутину лжи, в которой
он меня хочет опутать;
пусть будет, что будет.
Все мы имеем маленькую слабость немножко пощадить себя, а постараемся лучше приискать какого-нибудь ближнего, на ком бы выместить свою досаду, например, на слуге, на чиновнике, нам подведомственном, который в пору подвернулся, на жене или, наконец, на стуле, который швырнется черт знает куда, к самым дверям, так что отлетит от
него ручка и спинка:
пусть, мол,
его знает, что такое гнев.
Как было дело в самом деле, бог
их ведает;
пусть лучше читатель-охотник досочинит сам.
Шутить
он не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным, так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а
пусть себе пишет из какого-нибудь «Карлсеру» или «Копенгара».
— Садись-ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную
пусть сядет дядя Миняй!» Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть не пригнулся под
ним до земли.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<
Пусть>
их, дураки, бесятся!
Ведь
они вас поносят, как человека честолюбивого, гордого, который и слышать ничего не хочет, уверен в себе, — так
пусть же увидят всё, как
оно есть.
Бес у тебя в ногах, что ли, чешется?.. ты выслушай прежде: сухарь-то сверху, чай, поиспортился, так
пусть соскоблит
его ножом да крох не бросает, а снесет в курятник.
А между тем в существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть на белом свете людей, коптящих небо, то почему же и Тентетникову не коптить
его? Впрочем, вот в немногих словах весь журнал
его дня, и
пусть из
него судит читатель сам, какой у
него был характер.
Забудьте этот шумный мир и все
его обольстительные прихоти;
пусть и
он вас позабудет.
— Уж если
он и останется собакой, так
пусть же не от меня об этом узнают,
пусть не я выдал
его».
А вот
пусть к тебе повадится черт подвертываться всякий день под руку, так что вот и не хочешь брать, а
он сам сует.
— Прощай, наша мать! — сказали
они почти в одно слово, —
пусть же тебя хранит Бог от всякого несчастья!
— Слушай, слушай, пан! — сказал жид, посунувши обшлага рукавов своих и подходя к
нему с растопыренными руками. — Вот что мы сделаем. Теперь строят везде крепости и замки; из Неметчины приехали французские инженеры, а потому по дорогам везут много кирпичу и камней. Пан
пусть ляжет на дне воза, а верх я закладу кирпичом. Пан здоровый и крепкий с виду, и потому
ему ничего, коли будет тяжеленько; а я сделаю в возу снизу дырочку, чтобы кормить пана.
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если
он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок хлеба для старухи, моей матери, потому что я не хочу видеть, как при мне умрет мать.
Пусть лучше я прежде, а она после меня. Проси и хватай
его за колени и ноги. У
него также есть старая мать, — чтоб ради ее дал хлеба!»
Пусть же знают
они все, что такое значит в Русской земле товарищество!
— И на что бы трогать?
Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат:
ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
— Перевешать всю жидову! — раздалось из толпы. —
Пусть же не шьют из поповских риз юбок своим жидовкам!
Пусть же не ставят значков на святых пасхах! Перетопить
их всех, поганцев, в Днепре!
— Хоть неживого, да довезу тебя! Не попущу, чтобы ляхи поглумились над твоей козацкою породою, на куски рвали бы твое тело да бросали
его в воду.
Пусть же хоть и будет орел высмыкать из твоего лоба очи, да
пусть же степовой наш орел, а не ляшский, не тот, что прилетает из польской земли. Хоть неживого, а довезу тебя до Украйны!
— Теперь благослови, мать, детей своих! — сказал Бульба. — Моли Бога, чтобы
они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за веру Христову, а не то —
пусть лучше пропадут, чтобы и духу
их не было на свете! Подойдите, дети, к матери: молитва материнская и на воде и на земле спасает.
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась
ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай бог и всякому такой кончины!
Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать в ней за святую веру.
И она опустила тут же свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный ребенок, смотрела
ему в очи. И
пусть бы выразило чье-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже́ того умиленного чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры девы.
—
Пусть трава порастет на пороге моего дома, если я путаю!
Пусть всякий наплюет на могилу отца, матери, свекора, и отца отца моего, и отца матери моей, если я путаю. Если пан хочет, я даже скажу, и отчего
он перешел к
ним.
— Передай Летике, — сказал Грэй, — что
он поедет со мной.
Пусть возьмет удочки.
— Да, — кивнул
он, — соло на тарелках или медных трубочках — другое дело. Впрочем, что мне?!
Пусть кривляются паяцы искусства — я знаю, что в скрипке и виолончели всегда отдыхают феи.
— Да, Атвуд, — сказал Грэй, — я, точно, звал музыкантов; подите, скажите
им, чтобы шли пока в кубрик. Далее будет видно, как
их устроить. Атвуд, скажите
им и команде, что я выйду на палубу через четверть часа.
Пусть соберутся; вы и Пантен, разумеется, тоже послушаете меня.
обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо
его обвязано было платком. Иисус говорит
им: развяжите
его;
пусть идет.
— Слышишь, сестра, — повторил
он вслед, собрав последние усилия, — я не в бреду; этот брак — подлость.
Пусть я подлец, а ты не должна… один кто-нибудь… а я хоть и подлец, но такую сестру сестрой считать не буду. Или я, или Лужин! Ступайте…
— Это
пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не то, что
они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет, то досадно, что врут, да еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что
их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь была заперта, а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и убили! Вот ведь
их логика.
— А насчет этих клубов, Дюссотов, [Дюссо (Dussot) — владелец известного в Петербурге ресторана.] пуантов этих ваших или, пожалуй, вот еще прогрессу — ну, это
пусть будет без нас, — продолжал
он, не заметив опять вопроса. — Да и охота шулером-то быть?
Пусть побьет, душу отведет…
оно лучше…
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения.
Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть, — прибавил
он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Он малый, говорят, рассудительный (что и фамилия
его показывает, семинарист, должно быть), ну так
пусть и бережет вашу сестру.
— Черт возьми! пойду сам к Порфирию! И уж прижму ж я
его, по-родственному;
пусть выложит мне все до корней. А уж Заметова…
— Вот что, Дуня, — начал
он серьезно и сухо, — я, конечно, прошу у тебя за вчерашнее прощения, но я долгом считаю опять тебе напомнить, что от главного моего я не отступаюсь. Или я, или Лужин.
Пусть я подлец, а ты не должна. Один кто-нибудь. Если же ты выйдешь за Лужина, я тотчас же перестаю тебя сестрой считать.
— Я останусь при
нем! — вскричал Разумихин, — ни на минуту
его не покину, и к черту там всех моих,
пусть на стены лезут! Там у меня дядя президентом.
— Это мы хорошо сделали, что теперь ушли, — заторопилась, перебивая, Пульхерия Александровна, —
он куда-то по делу спешил;
пусть пройдется, воздухом хоть подышит… ужас у
него душно… а где тут воздухом-то дышать? Здесь и на улицах, как в комнатах без форточек. Господи, что за город!.. Постой, посторонись, задавят, несут что-то! Ведь это фортепиано пронесли, право… как толкаются… Этой девицы я тоже очень боюсь…
— Кого хотите!
Пусть кто хочет, тот и обыскивает! — кричала Катерина Ивановна, — Соня, вывороти
им карманы! Вот, вот! Смотри, изверг, вот пустой, здесь платок лежал, карман пустой, видишь! Вот другой карман, вот, вот! Видишь! Видишь!
Вымылся
он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «
Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!
— Иду. Сейчас. Да, чтоб избежать этого стыда, я и хотел утопиться, Дуня, но подумал, уже стоя над водой, что если я считал себя до сей поры сильным, то
пусть же я и стыда теперь не убоюсь, — сказал
он, забегая наперед. — Это гордость, Дуня?
— Ну, ей-богу же, нет! — хохоча, отвечал Свидригайлов, — а впрочем, не спорю,
пусть и фанфарон; но ведь почему же и не пофанфаронить, когда
оно безобидно.